Печать
Алиев Афлатун Агакерим оглы, директор Центра историко-культурного просвещения СНГ при Институте образования взрослых Петровской академии наук и искусств  выступил на I Международной конференции по антитеррористическому образованию взрослых на тему "Терроризм как порождение "правовой культуры".
На первый взгляд характеристика терроризма как явления, производного от “правовой культуры”, может показаться нелепой: ведь “правовая культура” в современном массовом сознании ассоциируется с “общественным порядком”, а терроризм – с чем-то прямо противоположным порядку. Поэтому заявленная характеристика терроризма нуждается, конечно же, в своём обосновании через предварительное разъяснение понятий “права” и “правовой культуры”.
Из “права” сегодня сделан культ; очень много говорится и пишется о нашем “правовом бескультурье”, о том, что мы никогда не жили в настоящем “правовом обществе” и никогда не обладали развитым “правовым самосознанием”. С этим надо согласиться: действительно, в тех формах, в которых “правовое общество” и “правовое самосознание” существуют на Западе, нам ни то ни другое до сих пор не знакомо. И это было бы очень плохо, даже трагично, – если бы общественные отношения и в самом деле регулировались одним лишь “правом”. Но, к счастью, в общественных отношениях существует и такая их сторона, которая “правом” принципиально не регулируется.
Выявить эту сторону легко: достаточно сравнить мышление поклонников “чисто правовой культуры” с мышлением детей. Ребёнок, например, способен очень быстро усвоить ту истину, что каким бы сверзхзаконным правом на свою игрушку он ни обладал, но если мальчик, с которым он “водится”, сильнее его да к тому же ещё и “плохой” (т.е. если он не воспитан в идеалах совести, справедливости и нравственности), то он эту игрушку всё равно отнимет. Поклонники же “чисто правовой культуры” начали перестройку с того, что решили обойтись без идеалов (помнится, в конце восьмидесятых громко заявила о себе в качестве перестроечного манифеста статья “Идеалы или интересы?”, где утверждалась ценность для общества одних лишь отрегулированных на основе права “интересов”). А когда у подавляющего большинства таких праволюбов отняли любимую игрушку – идеал социальной справедливости, они с видом оскорблённой невинности стали жаловаться: «Мы же не этого хотели, мы думали, что всё будет совсем по другому!» (в таком духе выступал по телевидению один известный петербургский кинорежиссёр). И это вовсе не случайная промашка поклонников “чисто правовой культуры”, а естественное следствие их идеологической ориентированности “только на право”. Идеалы же совести, справедливости и нравственности для них – не более чем досадная помеха на пути построения в России “цивилизованного правового общества”.
Между тем для традиционно русского образа мышления всегда типично было как раз полнейшее отсутствие иллюзий относительно “чистого права”. Если заглянуть в древнерусские летописи, то можно увидеть, что слово, переводимое сегодня как “право”, раньше звучало как “власть” или “воля”. Такое понимание  “права” гораздо ближе к сути дела, чем нынешнее. В своей откровенно-циничной форме оно могло бы даже звучать по-бисмарковски: «Право – это юридически санкционированная сила» (т.е.: кто сильнее, тот и устанавливает выгодные для себя “правила игры”). Но цинизм был несвойственен русской культурноисторической традиции; это подтверждается тем определением “права”, которое зафиксировано в словаре В.Даля: «Право – это власть и воля в условных пределах».
“Условные же пределы” человеческому самовластью и самовольству задавали в русской традиции другие понятия – “правда” (с однокоренными ей “справедливостью” и “праведностью”) и неотделимые от неё “совесть”, “нравственность”. На самостоятельную сущность “правды” (как “истины, окрашенной совестным, нравственным началом”) указывает широчайший круг источников по истории русской духовной культуры. Здесь и доправовые формулы юридических документов X века («да погубит правду свою» – о нарушителе договора, не подпадающем под формальное уголовное преследование), и приписываемый Александру Невскому афоризм «не в силе Бог, а в правде», и памятники народного фольклора («Спор Правды с Кривдой», «Легенда о горе Судоме» и др.). Даже такие русские пословицы, как “правда суда не боится”, “правда не судима”, “на правду нет суда” – ясно показывают, что “правда” и “право” всегда осознанно воспринимались нашими предками как несводимые друг к другу понятия.
Хотя данные русского языка дают иногда повод к смешиванию “правды” и “права” (“Русская Правда” – сборник древнерусских законов; “стать на правду” – идти на суд; “правдовáть” – начальствовать, управлять, судить да рядить и др.), но такое смешивание проистекает из обычной для древности идеи немыслимости суда без правды (“творить суд и правду”, “судить по правде”). В этом убеждают и те языковые данные, которые указывают на “правду” как на независимое от “права”, хотя и тесно с ним связанное, явление (“правда суда не боится”, “правда несудима”, “на правду нет суда”). Наконец, существенно и то, что “правда” не обязательно выражается в языке, – её достаточно интуитивно ощущать (“на правду нет слов”).
“Право” же вне языкового выражения немыслимо. Оно, действительно, вырастает из потребности разъяснения и комментирования переставших соответствовать реалиям жизни установлений. Его задача – регламентировать посредством единых для всех “правил игры” общественную жизнь и тем самым делать её приемлемой в плане безопасности, надёжности и предсказуемости. Но успешно выполнять эту свою задачу на протяжении тысячелетий “праву” удавалось только лишь потому, что оно – бессознательно для самого себя – постоянно подпитывалось традиционной ценностью – интуитивно постигаемой “правдой”.
К сожалению, внешняя неочевидность такой подпитки породила иллюзию самодостаточности “права”, а вслед за иллюзией самодостаточности – и тенденцию к самопровозглашению “права” высшим и единственно разумным регулятором общественных отношений. В рамках этой тенденции “право” стало отказывать в доверии абсолютно всем не поддающимся формализации ценностям, и в первую очередь – интуитивно-ощущаемой “правде” (именно о таком отказе свидетельствует известная формула “разрешено всё, что не запрещено законом”). Но при этом тут же обнаружилось, что “право”, не подпитываемое “правдой”, “совестью”, “справедливостью”, “нравственностью”, поистине обречено делать формально-юридические “правила игры” бессовестными и подлыми.
“Право без правды” – это выражение претензии на то, что уровень и качество сегодняшних представлений о мире вполне достаточны, чтобы быть положенными в основу регламентации всего человеческого жизнеустройства. То есть, это заведомо безнадёжная попытка втиснуть многомерную жизнь в ограниченный набор языковых формул. Ведь “право” считается тем развитей, чем больше в нём таких формул; но чем больше в нём формул, тем больше возникает и противоречий между ними (“война законов”). И всеми этими противоречиями порождается повседневный абсурд самонадеянного “права, игнорирующего правду”.
А вот с “правдой” сложнее; “правда” – это до сих пор культурно-историческая загадка. Дело в том, что если отбросить третьестепенные смыслы слова “правда” (как союза “хотя”, “конечно”, или как синонима утверждений “да”, “так”, “истинно”, “согласен”, “бесспорно”), то всё общее, что объединит остальные смыслы этого слова, окажется сводимо к представлению об “истине, включающей в себя как неотъемлемую составляющую нравственное начало” (что и делает эту истину отличной от “истины в формализованных языках” или от “истины в её юридической трактовке”). Такое представление о “правде” приложимо к самым разным уровням бытия: от уровня мыслей, слов и дел отдельного человека до уровня языковой модели мира. Последний случай, указывающий на “правду” как на “принцип мироустройства” – самый интересный и в историческом, и в мировоззренческом отношениях, потому что о происхождении языковых моделей мира современное историческое языкознание до сих пор имеет весьма туманные (и сомнительные в плане доказательности) представления.
 
От понимания “правды как принципа мироустройства” мы унаследовали представление о невозможности жить без идеала. Отсюда – наше понимание “правды” как порядка, основанного на справедливости. Отсюда – такие смыслы слова “правда”, которые указывают на максимум положительных человеческих качеств: на честность, на совесть и т.д. Отсюда же – тесная связь слова “правда” с такими определениями, как “святая”, “сущая”, “истинная”. “Правда”, действительно, мыслится в русской языковой традиции как нечто вроде духовного маяка или компаса; поэтому “за правду стоят”, “за правду страдают”, “за правду идут на плаху”. Поступать же вопреки “правде” – значит обрекать себя на душевный дискомфорт  (“правда глаза колет”) или даже на муки совести.
Отсюда же произрастает и традиционно-критическое отношение русского человека к “чистому праву” (“закон что дышло, куда повернёшь – туда и вышло”). Но считаться с тем фактом, что нарушения формальной законности ухудшают качество повседневной общественной жизни, необходимо. Поэтому в русской истории вырабатывается, а в русской литературе фиксируется уникальная модель отношения к жизни: “пострадать за правду”, – учитывающая одновременно требования и “правды”, и “права”. “Пострадать” – значит подчиниться “праву” (как “силе”); но за “правду”, т.е. сохраняя связь “правды” с “правом”. Самое ценное в этой модели – указание на нерасторжимость “правды” и “права”.
Но такая нерасторжимость означает, что невозможно одно поставить выше другого: “правду” выше “права” или “право” выше “правды”, – перекос в любую сторону всегда будет означать нарушение нерасторжимости, начало её распада. Например, правовая идеология, возведённая в ранг высшего регулятора общественных отношений, неизбежно начинает обнаруживать свою принципиальную несовместимость с жизнью по совести, по нравственности. Именно этим обстоятельством следует, видимо, объяснять тот факт, что страны современного мира, пытающиеся сохранить под натиском “правовой культуры” свою ориентацию также и на традиционные духовные ценности, являются сегодня главными объектами политической клеветы, экономического шантажа и военной агрессии со стороны “цивилизованного” сообщества. Очень хорошо сказал об этом известный публицист С.Кара-Мурза: «У нас… идея права вытекала из правды. Что и называют тоталитарным мышлением»
Разумеется, и культ “чистой правды” тоже имеет тенденцию скатываться в иллюзию её самодостаточности. И обходится такая иллюзия обществу тоже недёшево: подобно тому как “право без правды” превращается в изощрённо-подлую казуистику, так и “правда без права” вырождается – через начальный романтический период “робингудовщины” – в беспредельный бандитизм и в словесный блуд его теоретического обоснования (в форме концепций “революционной целесообразности”, “тождества произвола и божьего произволения” и т.д.). Поэтому единственная серьёзная альтернатива “иллюзиям самодостаточности” обоего рода – это давно уже выстраданная нами культура синтеза правды и права. Хотя сама она в руки, конечно же, не упадёт. Заглянем, к примеру, в любую из отечественных энциклопедий, и мы увидим, что понятию “права” там всегда посвящён внушительный раздел, а вот понятия “правды” – фундаментальнейшего и необходимейшего для понимания сути русской истории – нет вообще.
Сегодняшнее “право” – это символ веры “цивилизрованных” обществ (т.е. таких обществ, которые отказали в доверии интуитивно постигаемой “правде”). “Правда” же стала сегодня уже не столько символом, сколько пережитком, веры “традициональных” обществ (т.е. таких обществ, где по исторической инерции всё ещё сохраняется  в народном сознании связь традиционных духовных ценностей с исторически меняющимися “правилами игры”). Поэтому соотношение “цивилизованности” и “традиционализма” сегодня – это соотношение агрессивного, подлеющего “права” и угасающей (уходящей в тайники человеческих душ) “правды”. Однако не нужно воспринимать это соотношение с обречённостью, потому что если излечиваются болезни тела, то почему на то же самое нельзя рассчитывать и в отношении болезней духа? Не забудем, что хотя истории как науки о жизни духа до сих пор и не существует, однако потребность в ней, как и предпосылки её появления в ближайшем будущем, начинают заявлять о себе всё более настойчиво.
Важнейшей из таких предпосылок и должно явиться представление о том, что “правда” и “право” – это два тесно взаимосвязанных друг с другом регулятора социальных отношений. Они не совпадают ни по природе (“правда” – понятие сущностное, а “право” – формальное), ни по функции (“правда” – цель, а “право” – средство достижения цели), ни по своим оперативным возможностям (“правда” принадлежит сфере стратегии, а “право” – сфере тактики). Но все эти вместе взятые несовпадения как раз и свидетельствуют о взаимодополнительности “правды” и “права”, об их необходимости друг другу: где нет “правды”, там её не обеспечит никакое манипулирование “правом”, а где нет “права” – там, в силу обычного человеческого неразумия, очень быстро будут затоптаны и “правда”, и “совесть”, и “нравственность”.
Если теперь, в свете вышесказанного, взглянуть на феномен “международного терроризма”, то легко увидеть, что он, наряду с другими деструктивными проявлениями современной жизни (в том числе с коррупцией), является прямым порождением той главной болезни духа “цивилизованного” мира, на которую указывал ещё Ф.И.Тютчев: «Известно идолопоклонство Запада перед всем, что есть форма, формула и политический механизм. Идолопоклонство это сделалось как бы последней религией Запада» (Тютчев Ф.И. «Папство и римский вопрос с русской точки зрения»).
Правота тютчевского диагноза блестяще подтверждается на примере созданной Западом его главной формулы – “правовой культуры”. Именно односторонняя ориентация “цивилизованного” мира на “правовую культуру” является источником и причиной его принципиального неприятия любых ценностей, не поддающихся правовой формализации, его агрессивно-заявляемого “права” на любую юридически оправдываемую несправедливость.
В этом смысле чрезвычайно показательны редкие (очень редкие!) примеры того, как даже относительно-справедливая политика “цивилизованных” стран в отношении “традициональных” способна минимизировать террористическую деятельность, лишить её питательной почвы и материального базиса. Так, в середине ХХ в. «перед лицом реальной угрозы потерять своё влияние в Латинской Америке правящие круги США  предприняли решительные шаги. Американский президент Дж. Кеннеди выдвинул концепцию т.н. “перехвата революции”, сработавшую впоследствии и в других частях земного шара. В соответствии с ней на континенте был создан так называемый “Союз ради прогресса”, с помощью которого был дан толчок развитию местного латиноамериканского капитала, ориентировавшегося на внутренний рынок. Это позволило несколько улучшить положение населения латиноамериканских стран и снизить его недовольство засильем в их странах иностранного капитала и тесно связанных с ним местных олигархов … Латиноамериканские вооружённые силы были ориентированы на так называемую “внутреннюю оборону”, предполагающую их оснащение и подготовку исключительно к борьбе с внутренним повстанческим движением. В результате принятых мер по “внутренней обороне” на Латиноамериканском континенте относительно крупные партизанские отряды были разгромлены…» («Терроризм как угроза национальной безопасности. Отечественный и зарубежный опыт». М. 2003, выделено нами – Авт.).
Но это, разумеется, исключение из правила. В основном же программы борьбы с мировым терроризмом  строятся исключительно с ориентацией на юридические формулы и законодательные акты. «Например, в докладе межведомственной комиссии по борьбе с терроризмом, созданной в США в 1985 г. Дж. Бушем, бывшим тогда вице-президентом, дано следующее определение: “Терроризм – это противоправное использование или угроза использования насилия против лиц или объектов для достижения политических или социальных целей. Обычно он направлен на запугивание или принуждение правительств, групп или отдельных лиц для изменения их политики или действий”.
В связи с событиями в Чечне в российской правящей элите происходит дрейф к такому же пониманию терроризма. Так, российский исследователь Л.А.Моджорян приходит к выводу о том, что “терроризм – это акты насилия, совершаемые отдельными лицами, организациями или правительственными органами, направленные на устранение нежелательных государственных и политических деятелей и дестабилизацию государственного правопорядка в целях достижения определённых политических результатов”.
Известные российские юристы Н.Б.Крылов и Ю.А.Решетов отмечают, что под “терроризмом в самом широком значении этого термина понимают акты насилия или угрозы насилием, цель которых – внушить страх и заставить действовать или воздержаться от действий в нужном террористам направлении”… Согласно Федеральному закону России “О борьбе с терроризмом” под последним понимается насилие или угроза его применения в отношении физических лиц или организаций, а также уничтожение (повреждение) или угроза уничтожения (повреждения) имущества и других материальных объектов, создающие опасность гибели людей, причинения значительного имущественного ущерба либо наступления иных общественно опасных последствий, осуществляемые в целях нарушения общественной безопасности, устрашения населения, или оказания воздействия на принятие органами власти решений, выгодных террористам, или удовлетворения их неправомерных имущественных и (или) иных интересов» (там же).
Нетрудно заметить, что в чисто юридической трактовке феномена “международного терроризма” его специфика растворяется в представлениях об обычной, властной или противовластной, уголовщине. И далеко не случайно авторы протицированной выше книги признаются, что хотя «основной формой противодействия терроризму должно стать устранение предпосылок, его порождающих», но «эти вопросы выходят за рамки данного исследования» (там же). Притом, что на самом деле эти рамки определены уже заголовком исследования как предельно широкие, выходить из которых просто некуда.
Нравится